Контрреволюционерке не удаётся извлечь отца из коммуны, более того — старику коммунисты устраивают чествование (стр. 248):
...«— Крестьяне, — восторженно проговорил Микеша, — перед вами Никанор Петрович Лопатин. Он полвека трудился над этой землёй. Нет, — тряхнул Микеша молодыми плечами, — мы не будем считать годов! Он трудился над землёй со дня своего рождения. Он не разгибал спины, ибо зла и корениста земля. Но и Лопатин не трус, Никанор Петрович не робок! Как зверь, он работал над землёю от утренней зари до поздней ночи. Ноги его прели в потных онучах, на лице вскипала натужная кровь. По́том и кровью своего тела он отвоёвывал от «матери-земли» кусок поля. Взгляните вокруг: вон там зеленеет рожь, здесь овсяное поле усеяно суслонами, недюжинная ботва давно отцвела и опускает в картофель ядрёные соки… Было жуткое время республики: на фабричных станках цвели лопухи, по рельсам еле бродили расшатанные паровозы, падали силы голодной республики. Кто поддержал её? Чьим хлебом восстановлена сила наших городов? Хлебом Никанора Петровича! Вот за это, за труд, за жуткую любовь к земле, за прошлый потный, страдальческий век, за помощь республике, старого отца новых мастеров земли мы, молодёжь, объединённая в ячейку Осоавиахима, зачисляем в боевые ряды этой организации и преподносим значок…»
Всё это нисколько не помешало кулакам травить Лопатина, они в конце концов затравили его на глазах сына и других коммунистов. Довели старика до того, что он, вымыв окровавленную бороду свою двумя литрами водки, стал пить эту водку вместе с кровью, а затем выпил ещё целую бутылку «без передыха». Вот она, мощь мужицкая! В общем же старик Лопатин — фигура мутная, тусклая.
Если бы эта история была рассказана на сотне страниц, она, вероятно, получила бы смысл более ясный и поучительный. Но в романе 434 страницы, написанные удивительно путаным «стилем,». Вот несколько примеров из сотен уродств: «Он похудел настолько, что вряд ли дышит социализмом». «Он заклал меня мохом». «Он несколько раз выстрелил по вам». «Боги — не в бабьих межногах». «Мухи грызли её малиновые щеки». «Финтифлюшки всевозможной басоты». «Он парил над вещами, как любовь над юношеством». «Комедировать роль». «Мухи, ко всему безразличные». «В чайник брошена горсть напитка». В романе встречаются: «Наводопелый потолок», «выпорка бунтовщиков», «сжохлый песок», «истрёпанная глина», «клинчатое одеяло», «бабьи тепломаты», «продолговатые звуки», «безкобозы» и множество других забавных диковин.
Ветошь автор называет — «вехоть», предбанник — «сенцами», обрядовую песню — «церемониальной». Автор говорит о «трелях соловьих», не зная, что самки птиц — не поют, а это известно любому ребёнку деревни.
Редактор книги Молчанова, А.Прокофьев, по ремеслу его, «кажется», стихотворец, то есть — «поэт». Предполагается, что поэты должны знать русский язык и, кроме того, немножко политграмоту. Позволительно спросить гражданина Прокофьева, а в его лице и многих других редакторов: по силам ли они берут работу на себя? Не честнее ли будет сначала поучиться тому, что берёшься делать? «Не пора ли нам, ребята», понять, что снабжение книжного рынка словесным браком и хламом не только не похвально, а — преступно и наказуемо? Не пора ли нам постыдиться перед нашим читателем?
Громко болтая о всемирной внушительности героического труда рабочих и колхозников, охотно принимая эту работу на свой счёт, весьма многие писатели постепенно уподобляются знаменитой мухе, которая, сидя на рогах вола, хвасталась: «Мы — пахали!»
Считаю нужным поговорить о литературных нравах. Думаю, что это вполне уместно накануне съезда писателей и во дни организации союза их.
Нравы у нас — мягко говоря — плохие. Плоховатость их объясняется прежде всего тем, что всё ещё не изжиты настроения групповые, что литераторы делятся на «наших» и «не наших», а это создаёт людей, которые, сообразно дрянненьким выгодам своим, служат и «нашим» и «вашим». Группочки создаются не по признакам «партийности» — «внепартийности», не по силе необходимости «творческих» разноречий, а из неприкрытого стремления честолюбцев играть роль «вождей». «Вождизм» — это болезнь; развиваясь из атрофии эмоции коллективизма, она выражается в гипертрофии «индивидуального начала». В то время, когда «единоличие» быстро изживается в деревне, — оно всё более заметно в среде литераторов. Это явление следует объяснить не только тем, что в среду литераторов, — как на «отхожий промысел», физически более лёгкий сравнительно с работой на фабрике, у станка, — входит закоренелый в зоологическом индивидуализме деревенский житель, это объясняется ещё и тем, что, наскоро освоив лексикон Ленина — Сталина, можно ловко командовать внутренне голенькими субъектами, беспринципность коих позволяет им «беззаветно», то есть бесстыдно, служить сегодня — «нашим», завтра — «вашим». Лёгкость прыжков от «наших» к «вашим» отлично показана некоторой частью бывших «рапповцев»; эта лёгкость свидетельствует и о том, как ничтожен был идеологический багаж прыгунов. Сочтя постановление ЦК партии кровной для себя обидой, часть «рапповцев» откололась от литературы и начала говорить о ней как о чужом деле, как о работе «ихней», а не «нашей». Это поступок антисоциальный и антипартийный. Однако я считаю нужным сказать, что, по моему мнению, в ту пору, когда «рапповцы» действовали товарищески дружно и ещё не болели «административным восторгом», они, не отличаясь необходимо широким и глубоким знанием литературы и её истории, обладали зоркостью и чуткостью подлинных партийцев и хорошо видели врага, путаника, видели попугаев и обезьян, подражавших голосу и жестам большевиков. Мне кажется, что и нравы литературной молодёжи при «рапповцах» были не так расшатаны.